Он почти коснулся головой паровоза километрового столба и подумал, что тот, задний паровоз, толкач, еще не дошел до предыдущего столба и не видел того указателя подъема, который видел он. А указатель молча крикнул (он успел услышать на ходу этот грозный молчаливый крик), что крутизна подъема увеличивается, что следующий километр, следующий рубеж взять будет еще труднее, чем предыдущий.
Он чуть крепче сжал рукой регулятор. Он ощущал сейчас свой паровоз как продолжение своего тела, своих рук. Свой и те два, впрягшиеся в состав за ним. И состав, изогнувшийся сразу в трех кривых. И тот, задний паровоз, толкач, дыхания которого он не слышал, но тоже чувствовал, как продолжение своего безмерно разросшегося и ставшего невероятно чутким тела.
«Крутизна, значит, надо…» — подумал он, а рука уже выполнила то, что он подумал, и другая его рука — рука Орлова — сделала то же, и руки других — Ласточкина и Чиркова, на других двух паровозах, сделали то же — сразу, одинаково, одновременно. Он не видел, он чувствовал это, и они чувствовали, потому что и его паровоз был продолжением их тел, их рук.
«Чертов мост» — так прозван подъем высотою с пятиэтажный дом. «Чертов мост» необходимо было взять. Как и все предыдущие, как и все последующие подъемы.
Порою трудно бывает понять, откуда все это берется. Откуда такая слаженность воли, слаженность рук, слаженность зрения? Она возникает в минуту крайнего душевного напряжения, в минуту боя из каких-то самому человеку неведомых ресурсов. И она, эта сила, пронзительно чуткая и дерзкая, как прозрение, позволяет в иные минуты сделать невозможное. В ней нет ничего сверхъестественного, она заложена в каждом. Но собирается она, сосредоточивается, крепнет лишь в минуту опасности.
Впереди — Москва, впереди — война…
И впереди был подъем, один сплошной подъем до перевала, и самое главное было не потерять этой слаженности, одновременности, синхронности. Потому что одна неверная мысль, одно ложное движение — и тогда… Он старался не думать об этом «тогда», и только потом, в Москве, когда рейс был позади, уголь был доставлен, он понял, что думал об этом непрерывно, думал все время и только старался не пускать эту мысль на передний рубеж сознания.
Но где-то там, в глубине, непрерывно стояло одно и то же видение: огромный состав, остановившийся на подъеме, парализованная дорога, парализованная и замершая на то долгое время, пока его состав, его тело, сейчас подобное мертвой гигантской гусенице, раздробленной на части, выводят и выводят кусками с перегона.
И вдруг иное видение, светлое, снежное: он вспомнил вдруг детство, и зиму, и крутую горку с политым ледяным спуском. И то, как они, мальчишки, пытались с разбегу преодолеть этот скользкий подъем. До середины горы разбега хватало, а потом, когда движение замедлялось, ноги начинали скользить, все сильнее, сильнее, и ты скатываешься назад, и кто-то другой пытается взять подъем. Но иногда, когда соберешься, когда все упруго и все нацелено вперед, удается сделать несколько лишних шагов и добежать до самого верха, и тогда остановка уже не страшна, потому что подъем взят.
Он почувствовал, вспомнил телом это ощущение взятого подъема и улыбнулся.
— Ты чего? — подметив улыбку, спросил помощник.
— Так, — ответил Лунин, — ничего. И погладил рукой рычаг регулятора.
— Авось!— подмигнул помощник.
А багровый закат уже отполыхал, темнота сгустилась. Цифр на километровых столбах было уже не разобрать, и на встречных семафорах зажглись зеленые огни.
— Зеленая улица, — подумал Лунин и невесело усмехнулся. — Зеленая улица, уходящая вверх. Детская ледяная горка, уходящая на десятки, на сотни километров вверх. И остановиться можно только там, на самом верху, за перевалом, в Златоусте.
Рекомендуем также: